Category: птицы

Category was added automatically. Read all entries about "птицы".

дворик

(no subject)

Когда на мир внезапно нисходит тепло, это каждый раз такое потрясение. Ходишь, как по другой планете, сплошь завешенной дырявыми кружевами цвета зелёного янтаря, и рука всё время тянется их отдёрнуть, потому что, ну, не бывает же. И улица мурлычет, как кот на тёплом пледе, и тут же, на глазах впадает в детство и стучит по дворам мячиком, и скрипит качелями, и даже, кажется, гремит битой, что совсем уж невероятно. Дикие брейгелевские тополя зеленеют не сплошь, а фрагментами и пучками, из-за чего ужасно напоминают зацветшие дворницкие мётлы. По двору идёт носатый курьер и несёт на локте длинную сумку в форме люльки, зашторенную кружевами цвета весеннего янтаря, и с нарисованным сбоку аистом.

***
Нет, ну, согласитесь, все эти деревья, обросшие за одну ночь хипповскими шевелюрами, все эти цветы на клумбах, которых вчера и в заводе не было, а сегодня, нате вам, стоят – это же не настоящее, правда? – это же компьютерная графика! Вон, и птиц каких-то дивных нарисовали, не то дрозды, не то сойки… ну, откуда в городе сойки?... хоть бы учебник почитали перед тем, как рисовать…. В парках бегают собаки, все в налипших тополиных почках, и сами липкие и душистые, как карамельки. С улиц куда-то подевались бледные закутанные тени и вместо них откуда-то появились всякие граждане в шортах и домашних шлёпанцах, тоже ужасно аутентичные. А вдоль дорог проросли свежие дорожные знаки, а садовники ездят на оранжевых машинах и их поливают.

***
И, да, о нарисованных городах…. К примеру, при первом взгляде на эту фотографию я на пару секунд сбилась с курса и подумала, что, вот, наконец-то кто-то всё-таки прорубил в небе окна, и теперь можно будет изредка туда лазить, как когда-то петровцы - в Европу. Совершенная иллюзия слияния реального с виртуальным, когда уже нет никаких границ между плоским и трёхмерным, между вымыслом и правдой, между небом и землёй. И никаких пограничников с огненными мечами. И самолёт летит над проводами на свет маяка, и вот-вот улетит из картинки в жизнь, а никто и не заметит..
А недалеко от Александровского сада мы с подругой видели стену с окном, аккуратно вписанным в барабан старинного солдата. И представили себе. как оттуда время от времени выглядывает хозяйка квартиры и кричит, потрясая кулачком:
- Опять окно расфигачил палками своими, чёрт, леший!
- А мне, матушка, по барабану, - дружелюбно отвечает ей солдат.

Фотография boqueron

18198251_765997203573982_1526628174710984329_n
Курсистка

(no subject)

Где-то на Малой Серпуховской есть дом, сделанный из тёмных зеркал. И на его стенах живут, переливаясь, невыносимой красоты города – синие, лиловые, золотые, футуристические, старинные.... Их трёхмерные прототипы по эту сторону бытия тоже, в общем хороши, но куда им до тех, настоящих. Самое потрясающее, что зеркала, из которых сложен дом, полупрозрачные, и сквозь них иногда видны обитатели внутренних пространств – как они снуют вверх-вниз по невидимым вертикалям, и им сами кажется, что они поднимаются на лестничную площадку покурить, но снаружи-то видно, что на самом деле они поднимаются на крыши отражённых домов и стоят там со своими сигаретами, балансируя среди труб, ветров и голубей и даже не подозревая, как рискуют.

А у подножия зеркальных городов стоят машины с зеркальными стёклами, в которых отражаются отражённые города. А напротив машин стоит ресторанчик с зеркальными витринами, в которых отражаются отражения отражённых городов, кажущиеся трижды прекрасными в отблесках свечей и бутылок. А поверх свечей отражаются алые и золотые огни с ближайшей автострады, а среди этих огней ходят, ловко уворачиваясь от автобусов, официантки с хрустальными графинами, в которых тоже плещутся огни и города. И, да, в этой витрине есть ещё и аквариум. В котором отражается... ну, в общем, вы поняли.

***

Гуляя, мы с Грифоном услышали пение райской птицы, нежное, слегка хрипловатое на морозе, с дивными замысловатыми трелями. И, вздохнув, поняли: весна. А потом завернули за угол и поняли, что это поёт домофон у чьего-то подъезда.
Но вообще, все на чём свет стоит клянут этот арктический фронт, а я одна чувствую себя, как предатель, втайне от своих приветствующий оккупанта. И, зная, что он скоро снимется с места, гикнет, свистнет, заломит кивер и помарширует к себе в Арктику, заранее тороплюсь с ним нагуляться, надышаться негреющим солнцем и послушать, как хрустит под ногами битое ледяное стекло.

***
- Да? Как ангел, говоришь? – грустно спрашивает в телефон мужчина с широким монгольским лицом. – А это не твой какангел каждый день в подъезде гадит и в лифте?
Потом долго молчит, прислушиваясь к трубке, потом ещё грустнее говорит:
- Нееет. Мы не православные. Мы тока это... блин, славяне.

И я сразу вижу этот блин, висящий в сиреневом небе и громадный, как колесо. В уголке его тает масло, в глубине его тает усмешка, а аромат от него такой, что коты на крышах прерывают серенады, придерживают струны, вытягиваются в струнку и шевелят ноздрями.
бодрость

(no subject)

В метро напротив меня сидит дама в развесистой меховой шапке, шубе из мексиканского тушкана и зимних сапогах, надетых на голые ноги. На скорбном, нимало не безумном лице – идеальный макияж: нежные переливы розовых и кремовых полутонов, тёплые тени в уголках век, тяжёлые ресницы, томная подводка, мягкое, без пережима, шестидесятническое ретро…. Ясный, грустный, осмысленный взгляд - и мексиканские меха посреди двадцатиградусной сентябрьской благодати. Одеться так, будучи в здравом уме, невозможно; но, будучи не в здравом, невозможно так накраситься. Я дивлюсь про себя этой загадке до тех пор, пока не влезаю на эскалатор и не упираюсь взглядом в чьи-то трусы. Очаровательные, между прочим, трусы – ситцевые, беленькие, в мелкий деревенский цветочек. Этакий уютный домашний штрих поверх дерзких, с синим отливом чёрных колготок, усыпанных жёлтыми звёздами.

Нет, никто в этом мире не безумен, кроме него самого. А для него это нормально, он привык, он всегда такой.

***

Если бы мне в детстве кто-нибудь сказал, что я никогда не стану взрослой.
Но мне этого так никто и не сказал.
Зато вчера на ярмарке мне за полтинник согласился погадать попугай. Его ассистентка велела мне задумать желание, а он смотрел, как я напрягаю брови, и лучился лукавой снисходительностью. На бумажке, извлечённой им из гадательного ведра, было написано: «НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО – И ВСЁ ПОЛУЧИТСЯ!»
Идеальный, между прочим, совет.
Но, поскольку там не было написано: «СДЕЛАЙ ЭТО – И НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧИТСЯ!», я решила всё-таки ЭТО сделать. Тем более, что мне вовсе не надо, чтобы получилось ВСЁ.
И, уж если совсем по-честному, я согласилась отдать им полтинник по одной-единственной причине.
Чтобы, готовясь к процедуре, ассистентка посадила мне на руку этого шикарного гадальщика, и он сел, и ухватился за мой палец шершавыми царапучими лапками. А потом прошёлся по руке: сперва туда – потом сюда. Живой, смешной, неустойчивый.
В детстве ни за что бы не поверила, что той будущей взрослой старой тётеньке это будет так же в кайф, как и нынешней трепетной девятилетней заразе.

А ещё эту тётеньку, как и прежде, радует, что в парке рядом с её домом происходит какая-то сосредоточенная воробьиная жизнь, и тамошний народец как-то там обустраивается в кустах, и шастает туда-сюда с деловыми лицами и червяками в зубах. У неё нет ни малейшего шанса быть когда-либо приглашённой в эту жизнь даже в качестве мимолётного гостя, но всё равно одно её наличие в ближайшем из сопредельных пространств придаёт её жизни смысл, и ритм, и тонус, и надежду.
Дура она, короче говоря.

***
А на нашем деревенском огороде стали квартироваться перепёлки. И мою собаку это тоже несказанно и бескорыстно радует.
- Вообрази, у нас теперь есть свои куры! – говорит она мне с видом счастливого заговорщика и победительно поглядывает через забор на соседских кур – не в пример нашим, совершенно дурацких.

DSC00527
дворик

(no subject)

***
- Вы прямо Фаберже какой-то, - сказала я стоматологу, ощупав языком рот. – И мало того, что красота – они же у вас вечные, эти пломбы.
- Сплюньте, - строго сказал стоматолог.
Я послушно плюнула в фарфоровую мисочку.
- Я не в этом смысле, - ещё строже сказал он.

***
В набитом до отказа вагоне метро слышу, как где-то рядом в толпе кто-то проводит с кем-то сеанс полевой психодиагностики:
- Гарик, ты пойми – это же всё от того, что ты со своей жизнью идёшь параллельно!
- Чи-во?
- Жизнь, Гарик! Я говорю: вы же с ней совершенно не пересекаетесь!
- Чи-во?
- А я тебе скажу, чего! Я тебе скажу! Потому что вы друг друга боитесь, Гарик! Вот в чём засада!

Не выдерживаю, выворачиваю шею, задираю голову - и вижу Гарика.
Ну, что сказать? В принципе, я Гарикову жизнь понимаю. И Гарика - тоже.
Я бы на их месте тоже не торопилась сходиться.

***
Мой деревенский сад запущен до того, что пользуется безграничным доверием со стороны ближайших лесных соседей. Ястребы ночуют на яблонях, как у себя дома, ежи ходят ночью под окнами и топают, как мужики в сапогах. Кукушка в благодарность за постой накуковывает мне офигительное, непристойное долголетие. И никто друг друга не жрёт – то ли стесняются меня, то ли думают, что это Рай. По утрам сад полон шорохов, хихиканья и пронзительно-зелёных попугайчиков.
- Ты кто? – дивясь, спрашиваю я у одного из них.
- Овсянка, мэм, - застенчиво представляется попугайчик и вспархивает с былинки, нимало её не потревожив.

Всё-таки хорошо, что именно овсянка, а не коноплянка. Про овсянку как-то не сомневаешься, что она тебе не привиделась.
А ещё у нас там живут жёлтые трясогузки. На самом деле они тоже зелёные, а жёлтыми их зовут официально, по паспорту, потому что все орнитологи – дальтоники.

***
А вообще – хочу циклон.
Люблю истеричных креативных психов. Они то плачут, то смеются, то скандалят и воют в проводах, то тихо хлюпают носом в саду под тучами… А в промежутках ТАК рисуют облаками и солнцем по сырому, плохо натянутому поверх бесконечности небу, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
В них много злости и беззащитности. А за свежесть восприятия им вообще всё можно простить.

бодрость

(no subject)

Мы с Грифоном играли в мяч возле монастыря. А когда возвращались, то нарвались на поливальную машину. Увидев, на кого мы все трое стали похожи в результате этой игры, она страдальчески нахмурилась и сделала то, что должна была сделать. Убежать от струи мы не успели и потому всю оставшуюся дорогу пытались убежать от насморка. Какое-то время он буквально висел у нас на пятках, но потом приотстал и вынужден был поцеловаться с домофоном… Теперь насморк только у домофона, но ему не привыкать.

Эта история напомнила мне один сон. В нём я гуляла по берегу речки, любуясь чудовищной красоты утками, похожими на павлинов. Утки ныряли под воду и распускали там, под ней громадные радужные хвосты, от чего вся река становилась как сплошной персидский ковёр. И день был такой летний, такой задумчивый, и на мне, как сейчас помню, было ситцевое платье, точь-в-точь, как когда-то в детстве, со множеством оборок и мелких цветочков… то и другое, помнится, чертовски плохо гладилось после стирки, и потому я это платье терпеть не могла… И вот, пока я так гуляла, кто-то взял и окатил меня сзади речной водой – щедро так окатил, с головы до ног. Я обернулась и увидела женщину, мальчика и ведро. Женщина держала мальчика за руку, мальчик держал ведро за дужку, и было очевидно, что это они меня окатили - случайно, без всякой задней мысли, и теперь почему-то обмирают от ужаса. «Не бойтесь! – хотела им крикнуть я. – Я всё равно это платье терпеть не могу! И потом, оно быстро высохнет при такой-то погоде…» И вдруг увидела, что это тут, у меня, лето, теплынь и утки, а там, где мальчик, женщина и ведро – лютая зима, и они стоят, все закутанные и несчастные, возле проруби и обмирают, ожидая, что я вот-вот начну на их глазах стекленеть и затягиваться льдом…. «Не бойтесь!» - хочу сказать я им и протягиваю руку, но рука натыкается на невидимый, но несомненный лёд, шершавую, слегка подтаивающую ледяную стену… И, вскрикнув, я бегу назад, к тёплой речке и павлиньим уткам, а с меня на бегу сыплются и сыплются в траву меленькие ситцевые цветы, смытые с моего платья теми бедными зимними хулиганами.
бодрость

(no subject)

Вот любимейшая моя Елена Хаецкая очень верно сказала: «Если я о чём-то здесь не пишу, это не значит, что оно меня не волнует».

Не буду я здесь об этом писать, вы уж не обессудьте. Потому что здесь – тот самый утёс, за который я тщетно пытаюсь упихать своё глупое жирное тело, пока оно ещё кое-как туда упихивается. И да простит меня мой обожаемый мистер Хайд, который – я верю – однажды меня таки-найдёт.

***

В последнее время мне все дарят духи. Не подбирая их специально под того прекрасного и нимало не знакомого мне человека, которым они меня считают, а желая куда-нибудь пристроить приблудный флакончик, не нужный им самим. И ты кое-как натягиваешь на себя чужой запах, как чужой свитер из секонд-хэнда, а он всё норовит сорваться с тебя, хлопая крыльями, и испариться, не оставив даже воспоминаний. Я думаю, он ищет дорогу к своему настоящему хозяину.
- Пепел розы, - сказала, вручая мне мензурку, мамина подруга, из тех, что будут прикуривать от сотой свечки на своём юбилейном торте. – Племянница отдала – говорит, её от них тошнит. Мне-то оно тоже даром не надо, но ты любишь собирать всякую дрянь, она у тебя как-то приживается.

В её руках они и впрямь пахли Collapse )
бодрость

(no subject)

На выходе из температуры есть дивное пограничное пространство, в котором, видимо, и застревают самые крупные осколки детства. Когда у изголовья – кружка с разлохмаченным, как медуза, лимоном, над головой – плохо проветренный космос с микстурными отдушками, а во всём теле – злорадная слабость, то оно не просто вспоминается, а прямо-таки материализуется где-то рядом. И так хорошо. И ёлкой пахнет, и где-то в ближайшей невесомости неразборчиво блестит мишура, а в узорчатом бокале плещется смородиновая вода с кокетливым названием «витаминчик». И расплывчатые лица взрослых за столом, и праздничный неразборчивый гул, точь-в-точь как в театральном зале перед спектаклем, и голова гудит в такт, а в чашке с чаем тихо угасает заранее посаженная туда розочка с торта…
- А завтра мы с папой поедем в магазин за подарками! – Мамин голос, возвышаясь, отделяется от общего гула и целенаправленно летит в мою сторону. – Таня знает, как он называется. Таня, помнишь? «Тысяча…»
- Чертей! – ору я, окончательно перекрывая гул.

И гул тотчас выключается и сменяется восхищённой тишиной.
А потом… Бог мой, как же они ржут. Как они, дураки, гогочут!

А я за эти три-четыре секунды успела так ярко себе вообразить этот восхитительный магазин.

С пиратскими костылями и яркими алыми косынками на витрине. С разноцветными аптечными пузырьками, на каждом из которых наклеена кривая этикетка с надписью «пей, и дьявол тебя доведёт до конца!». Со смешными пистолетами, у которых вместо дула – старинные докторские трубки для прослушивания. С мушкетёрскими шпагами и разбойничьими повязками для глаза – наподобие той, которую я носила ещё год назад, безуспешно выправляя астигматизм. И, конечно, с попугаями. Каждый размером с пингвина. Стёкла с витражами-корабликами вздрагивают, когда они начинают орать на тысячу голосов: «Тысяча черррртей!» Так, что кораблики не выдерживают и вылетают из переплётов сразу в открытое море.

…. Стоп, стоп. Не будем увлекаться. А то опять получатся одни домыслы вместо воспоминаний.

Нет, костыли, шпаги и попугаи точно были. И мелкие бородатые черти с испуганными глазами. И кораблики из цветных стёкол. И конфуз, конечно. Ужасный, до слёз и полыхающих ушей. Хоть топись в той же чашке с чаем, где перед этим утонула розочка от торта.

О конфузах обычно не хочется вспоминать. Хочется гнать их из памяти, тряся головой и зажимая теплеющие уши. Но прогнать насовсем конкретно этот конфуз у меня так и не поднялась рука. Уж слишком хорош был волшебный магазин с его пистолетами и чертями. И так отрадно было потом, сквозь стыд и досаду, додумывать подробности тамошнего ассортимента и с радостным содроганием представлять себе облик тамошних продавцов.

Кстати, не так давно я убедилась в том, что сеть этих магазинов действительно существует. И один из них теперь называется «девятьсот девяносто девять чертей», потому что я там побывала и сделала-таки покупку.
бодрость

(no subject)

Когда вечером в тёмной комнате случайно наступаешь ногой не на кнопку от вентилятора, а на пульт от телевизора, сразу хочется звонить в какое-нибудь межгалактическое МЧС, рыдать в трубку и просить о вмешательстве. Ну, потому что реально страшно, когда к тебе в квартиру с воплями ломятся упыри и роботы. Металлические шутки, механические интонации, невнятный, трясущийся от старости сленг и толстомордые идиомы с потускневшими золотыми цепями на вытертых красных пиджаках… То, КАК они говорят, уже настолько жутко само по себе, что, к счастью, не успеваешь понять, О ЧЁМ они, собственно, говорят. Ясно одно: они нас захватили и теперь не то чтобы хотят сделать нас такими, как они – нет, им и вправду кажется, что мы УЖЕ такие, и именно потому с нами и надо так разговаривать.

Из-за этого иногда кажется, что они уже победили. И как хорошо бывает, когда выходишь на улицу и видишь: нет, господа хорошие, врёте. Ничего подобного. Нас, землян, просто так, без хрена, не скушаешь.

Пока я иду к метро, в меня пытается с налёта врезаться голубь, но в последний момент резко поворачивает штурвал и – врезается-таки в идущего впереди мужика. К счастью, ни тот, ни другой не помят и не поцарапан – голубь тут же уходит вбок и летит дальше над неровно подстриженным кустарником, а мужик орёт ему вслед:
- Ты! Коз-зёл несчастный! Глаза дома забыл, да? Я вот те в другой раз подрежу… я те т-так подрежу! Коз-зёл… Летать сперва научись, а потом уж...

Я жду, что голубь обернётся и на лету покажет ему средний коготь на лапе, но он решает не связываться – понимает, что сам виноват.

Подозрительно, прямо-таки неестественно белобрысые рабочие возле стройки неспешно обедают супчиком из термоса. Запах разварившейся говядины и чеснока аппетитен настолько, что сидящие неподалёку вороны тяжело сглатывают и делают независимые лица.
- Валюх, - разнежено говорит один из участников трапезы, держа перед собой смачный, как с картины передвижников, ломоть хлеба. – Фуаграшечки бы, а? Для душевного равновесия.
- Эт мигом! – соглашается тот и вываливает ему из банки на хлеб что-то восхитительно-томатное, с хвостами, торчащими во все стороны. Вороны отрешённо улыбаются и, прищурившись, смотрят на солнце.

- Мама! – шёпотом вскрикивает маленький мальчик возле газона, прижимая к груди кулаки. – Посмотри! Нет, ты посмотри, пожалуйста!
- Ну, смотрю. Воробьи, - улыбается мама. – И что такого?
- Как – что? Мама, они же все как будто из чистого бархата!


Толстоватая блондинка лет семи в парке на скамейке обрывает лепестки вокруг ромашкиной тонзуры и бормочет в такт:
- Люблю… Не люблю… Люблю… Не люблю… Люблю… Ы.

Смотрит, сдвинув брови, на жёлтую, виноватую ромашкину лысину, потом отбрасывает её в сторону, подпирает кулаками подбородок и задумывается – одновременно горестно и мечтательно.
бодрость

(no subject)

По вечерам я люблю ездить шестнадцатым троллейбусом.
Наверное, потому что мне он решительно не подходит. Он на самом деле никому не подходит, я в этом уверена, поскольку садятся в него в основном те, кому никуда не надо. Я ни разу не видела, чтобы хоть кого-нибудь из его пассажиров раздражала его привычка часами прохлаждаться в пробке на мосту, или лихо пролетать мимо положенных остановок, или без предупреждения вытряхивать всё своё содержимое посреди ледяной пустыни под названием «Кинотеатр Зарядье» и растворяться в снежном тумане. По-моему, всем это только нравится.

И вот я в очередной раз сижу у негреющей печки, а сзади меня сонный мужик, облепленный всякой близкородственной мелюзгой, учит её, как гадать на конфетах.
- Дядь-Саш, а у меня – «Вдохновение». Это к чему?
- Ну, к чему… Вдохновение – это хорошо… Балериной будешь.
- Пап, а у меня – «Буревестник».
- Буревестник – это политика. В политику, значит, пойдёшь. Тоже нормально, только сильно не увлекайся.
- Пап, а у меня – «Гейша»!
- А. Это… Знаешь, что? – дай-ка, я лучше сам её съем…

А я тем временем потихонечку замерзаю на своей печке, думаю о том, как тут не хватает Шехтеля с поленом, и ещё вспоминаю о том, как мы с сестрой в детстве вот так же играли с названиями и именами. Очень занятная была забава – делать из имён собственных имена нарицательные – и наоборот. К примеру, из-за того, что сестра упорно называла Дуремара Дурамером, нам в конце концов пришлось изобретать прибор с таким названием – для измерения мировой дурости. Действовал он безотказно, только часто перегорал… А из лоскутов и обрезков от старого маминого платья, как Афродита из пены, родился блистательный кавалер Меримон де Креп-Жоржетт. При его появлении в любом обществе стрелки у всех дурамеров начинали вращаться, как безумные, и иногда даже пробивали корпуса и вылетали наружу со звуком распрямившейся пружины. Он был феерический, бесподобный дурак. Лёгким движением утопающей в кружевах руки он превращал молитву в фарс, трагедию – в бурлеск, а скучный вечер под зимними окнами – в искромётный праздник, обычно заканчивающийся вмешательством властей, разводивших всех участников по штрафным углам. И Кавалер обычно тоже стоял в одном из углов и, нимало не огорчаясь, подмигивал нам оттуда и подкручивал острые, как пики, дон-кихотские усы.

И ещё был один памятный персонаж, порождённый непроглядной вечерней улицей, не тронутой ни подсветками, ни рекламными баннерами. Улицы нашего детства вообще не отличались чрезмерной освещённостью, но эта была какая-то совсем уж глухая и бездонная; только с левой стороны в сплошной темноте, ни на чём не держась, горели ледяные аскетические буквы: «РЕМО ХОЛОДИЛЬНИКОВ».

Итак, его звали Ремо. Это было вымышленное имя. И уж тем более вымышленной была эта нелепая фамилия – Холодильников. Почему-то сочетание их нам вовсе не казалось смешным – оно казалось таинственным и героическим. Ремо Холодильников был Тайный Агент.

Чей именно – мы не знали. Конечно, он был не так глуп, чтобы рассказать об этом маленьким девочкам. Мы даже не знали, хороший он или плохой. За нас он – или за каких-нибудь ТЕХ. И любили мы его именно за эту неизъяснимую таинственность, которую отнюдь не торопились для себя изъяснять, дабы не загубить игру на самом интересном месте.

Это он на самом деле изобрёл дурамер – как и множество других, не менее полезных и загадочных вещей. По вечерам он сидел в своём кабинете под сияющими белыми буквами и что-то паял, подвинчивал, смешивал в колбах и подогревал в ретортах. В доме у него было полно клеток с говорящими птицами и всяких хитроумных часов. Птицы говорили на разных языках, а часы показывали разное время и играли всякие незнакомые мелодии, от которых у нас приятно холодило под ложечкой. Бывать у него в доме было одним сплошным наслаждением, хотя он очень мало с нами разговаривал и вообще – почти не обращал на нас внимания. А мы тщательно и тщетно следили за ним, но вывести на чистую воду, конечно, так и не сумели.

Разумеется, его шпионская контора всё с той же вывеской где-то есть до сих пор. Просто я никак не могу найти эту улицу – уж очень они все изменились из-за подсветок и рекламных баннеров.

А у вас в детстве были такие джеки-спутники-моряков?
Leserate

(no subject)

Пока не можешь заснуть из-за температуры и кашля, чего только не вспомнишь.
Вот – музеи, например. Вы же в детстве любили музеи? Вот и расскажите.
У меня вот – знаете, какой был любимый?

Не Третьяковка, нет. И не имени Пушкина. Эти сразу оглушали, обступали со всех сторон невозможным, неперевариваемым за отпущенное время изобилием – так, что уже через полчаса ты оказывался в середине хоровода из плачущих невест, пляшущих чертей, меланхоличных богатырей, жизнерадостных поселян, чернолицых святых, белозадых богов, алёнушек, иванушек и полуденных итальянок с неописуемой красоты серьгами до плеч. С ними было интересно, но тяжело. Их было много, а я одна, и они все были большие, а я – маленькая. И я бежала от их общества и утыкалась в каком-нибудь дальнем зале в мраморного мальчика, кормящего голубей, и только рядом с ним и отдыхала, потому что он был занят делом и ко мне не приставал.

А любила я – знаете, что? Зоологический музей МГУ.Он был как старый дедушка-профессор, которого у меня никогда не было. Не опускающийся до адаптаций и популяризаций даже перед такой малышовой аудиторией, как я – и при этом до невозможности понятный и уютный.

Отчётливейше помню эту лестницу Дореволюционного Учёного Дома.
С крутыми ступенями, узорными перилами и пыльным фармакологическим запахом.
И безграничные гулкие залы, и старинного друга-мамонта, и какие-то более мелкие, но тоже совершенно узнаваемые кости и косточки, и бесчисленные чучела, которые были для меня – живые.

Детство вообще куда здоровее и крепче в восприятии подобных вещей. Я никогда не думала о том, что для изготовления этих экспонатов надо было умерщвлять настоящих животных. Я знала об этом, но – никогда не помнила. К тому же, чучела были сделаны так искусно, что я ни капли не сомневалась в том, что они не менее живые, чем их прототипы.

Живые, просто заколдованные. Или притворяющиеся неподвижными, чтобы их можно было хорошенько изучить и зарисовать.

И я их изучала-разглядывала-классифицировала и любила-слушала-понимала до одури, до беспамятства, часами не отходя от витрины с каким-нибудь хохлатым оленем, и знала, как свою собственную, всю его натуру, стать и повадки, и вместе с другими детьми тянула руки к стеклу, чтобы погладить его доверчивый призрак. Я твёрдо знала: когда я отворачиваюсь от макаки-резус, она показывает мне язык. И правильно делает, между прочим. Я бы тоже на её месте…

Куда всё делось? Почему теперь я не помню ни одного класса, отряда, вида, подвида и, встретившись на перекрёстке с хохлатым оленем, возможно, не узнаю его в лицо?
Какая всё-таки изумительная, жадная, гуттаперчивая пора – детство. Как в такого маленького ребёнка помещался весь этот необъятный звериный пантеон со всеми его подробностями?

Ничего теперь не помню. Помню только, как сижу на полу с альбомом на коленях и, высунув язык и едва дыша от сосредоточенного счастья, вот уже час как зарисовываю семейство какой-то кабарги. А в соседнем, птичьем отделении стоит папа и вот уже час как неотрывно созерцает альбатроса.

Папа в то время изобретал птицелёт. Но до конца изобрести не успел – всё-таки вырос.

Ну, а вы про любимые музеи детства всё-таки расскажите. Интересно же.

P1040434_1250